«Мне кажется, я скоро стану писать о неграх»

Белла Ахмадулина
Белла Ахмадулина

Белла Ахмадулина в последние годы практически не давала интервью. Представляем читателям одно из последних интервью «Известиям». Оно было опубликовано 27 июля 2006 г. Это интервью очень многое добавляет к облику удивительного человека и поэта. Если и появляются в прессе её высказывания, то весьма скупые и краткие. Почему она согласилась на эту трёхчасовую беседу? А вот так! Решила — и сделала. Рассказывают, корреспондента одной газеты, долго уговаривавшего её по телефону о встрече, Ахмадулина спросила: «А вы не глупы?» Может, обозревателей «Известий» Марину Заваду и Юрия Куликова она не заподозрила в этом…

«У меня оказались свои поблажки времени»

Известия: Белла Ахатовна, как вы сегодня поживаете?

Ахмадулина: Сложность всякого поживания для человека… Оно многотрудно. А я понимаю… сумму лет, которую прожила. И что она должна значить. Поэтому поживаю я с чувством некоторой жалостливости. Всё-таки привыкла — ещё недавно! — быть довольно молодой. Я привыкла быть! Но надо себя учить отвыкать. Это очень грустно.

В этот момент где-то наверху начинает визгливо работать дрель. Похоже, та самая, которой Ахмадулина накануне пугала нас по телефону. Ремонт оказывается не лукавой отговоркой, а грубой, душераздирающей реальностью, но Белла Ахатовна не пытается перекричать шум. Протест — в невозмутимости, надменном отсутствии суетливого замешательства.

Белла Ахмадулина
Белла Ахмадулина

Ахмадулина: По ночам я лежу и думаю, что было для меня хорошим, а что — плохим. О, нет! Лучшим были не выступления, не большие стадионы. Всё это было. Да, было. И радости в молодости были. Но я всегда понимала, где и как я живу, и как мы живём. У меня оказались свои поблажки времени. Обстоятельства так сложились, что я успела много прочесть. Того, что было издано прежде, и того, что нельзя было читать. Не разрешалось.

Известия: Вы как-то говорили, что росли резвым, толстым ребенком — «такие стихов не пишут». Если сочиняли, то сердобольное — про угнетённых негров. Когда впервые ощутили в себе некий дар избранничества, то, что позднее определили, как «мне с небес диктовали задачу»?

Ахмадулина: Но там дальше сказано: «…я её разрешить не смогла».

Известия: И всё-таки, вы же отдаёте себе отчёт в том, что большой поэт?

Ахмадулина: А я этого и не утверждаю. Вот позавчера мы сидим с Борей на кухне, я говорю: «Ты стараешься, собираешь каждую мою бумажку. Неужели и правда думаешь, что во мне что-то есть?» (Смеётся). Но что-то есть.

Известия: Немножко. Совсем чуть-чуть.

Ахмадулина: Вы полагаете, я лицемерю? Нисколько. Никогда не преувеличивала своих способностей. Всегда в них сомневалась. Всегда. Всегда. Всегда. У меня есть в другом стихотворении: «Мне так хотелось быть… как все». Совершенно похожей. Одинаковой с другими. Это абсолютнейшая правда, что я себя ниже других ценю. Но, по-моему, я вам голову заморочила.
Она замолкает, позволяя вошедшему мужу поставить на стол кофейные чашечки, коробку конфет, уверенным артистичным движением разломать плитку шоколада. И не притрагиваясь к кофе — минутной отстраненности как ни бывало — возвращается к разговору.

«Мне с небес диктовали задачу…»
«Мне с небес диктовали задачу…»

Ахмадулина: На чём мы прервались? На неграх? Я, кажется, скоро опять на них перейду. Теперь, когда в России людей с тёмным цветом кожи обижают.

Хозяйка дома улыбается собственной шутке: разве не ясно, что никогда не была мастером злободневной поэзии? Но, видно, тема сильно задевает её, поскольку рождает целый монолог.

Ахмадулина: Вечные изгои человечества: негр, поэт, собака, да? Те, кто наиболее беззащитен. А так как в детстве я не раз перечитывала «Хижину дяди Тома», то в пылкой убеждённости, что нельзя никого обижать, отправила в «Пионерскую правду» стихотворение, заступаясь за негров. Я даже помню фамилию редактора, которая мне ответила. Смирнова. Она написала изумительное письмо: «Девочка, я чувствую, ты очень добрая. Но оглянись вокруг и увидишь, что жалеть можно не только негров». Мы потом встретились. Я была уже весьма и весьма взрослая. Вспоминали эту переписку и так смеялись! Но она написала правильно: «Оглянись вокруг». Жалеть-то следует всех. Первые мои годы я проживала в доме, где без конца арестовывали людей. А мне велели играть в песочек. Я не могла знать, не могла понимать, что происходит, но некий след во мне остался. Даже неграмотный, не очень тонкий слух ребёнка многое улавливает. Я была беспечной, благополучной девочкой, однако ощущение зловещей сени, несомненно, присутствовало. Наш дом, старинная усадьба на углу Садового кольца и Делегатской улицы, назывался почему-то «Третий Дом Советов». Самые обречённые, мы знаем, жили в Доме на набережной, да? А наш предназначался для мелких, о которых поначалу как бы забыли ради более важных. Слава богу, моей семьи это впрямую не коснулось. Но ближайший друг писатель Феликс Светов — чистейший, добрейший, нежнейший, никогда не затаивший на белый свет никакой обиды и, как потом выяснилось, живший со мной в одном доме (только он на десять лет старше), был ребёнком «врагов народа». У него всех посадили. Позднее мы все собирались туда, где, проходя мимо, подростком он видел, как я маленькая важно лепила куличики.

Возможно, мои близкие выжили потому, что бабушкин брат Александр Митрофанович считался каким-то дружком Ленина. Остальные братья были, к счастью, других убеждений, но не они победили. Кто погиб в Белом движении, кто смог — уехал. Бабушка про них скрывала. Она тоже была знакома с Лениным. Однако при этом терпеть его не могла. Тут довольно забавно: уходя на работу, моя мать наказывала бабушке: «Расскажи Беллочке про Ленина». А бабушка была редкостно добрая, сердечная, но воспоминания о Ленине у неё остались плохие. И она простодушно мне об этом рассказывала. Барышней она носила туда-сюда прокламации, за что её даже выгнали из дома. Бывшая гимназистка поступила на фельдшерские курсы, стала сестрой милосердия. В памяти остались обрывки истории о какой-то маёвке. Почему-то бабушка в гимназической форме вместе с Лениным переплывала Волгу. И он, сам ссыльный, всё время кричал на ещё одного человека в лодке: «Гребец, греби!» Бабушку удивляло, что Ленин сердился, а не пытался помочь. Я не очень понимала, что это «греби», но рассказ странным образом ужасал моё воображение.

«Гребец, греби!»

Она переходит на леденящий шёпот, каким маленькие дети в темноте обычно пугают друг друга кровавыми небылицами о призраках.

Ахмадулина: «Гребец, греби!» Бабушка скоро разочаровалась в революционерах, поняв, что они не только любят убивать, но ещё и нечисты на руку. Её, кажется, просили вступить в условный брак, вывезти что-то в Швейцарию… Зачем я завела этот унылый разговор про Ленина? Не знаю. Мне противно вообще о нём даже думать.

Известия: У вас есть строки:

«Это я — человек-невеличка,
всем, кто есть, прихожусь близнецом,
сплю, покуда идет электричка,
пав на сумку невзрачным лицом».

И тут же — строптиво противоположное:

«Лбом и певческим выгибом шеи,
о, как я не похожа на всех».

Конечно, вы не такая, как все, и знаете это. Каково это быть другой, нести на себе «мету несходства»?

Ахмадулина: Да, я знаю. Я понимаю и замечаю своё отличие от всех или многих. Другого устройства растение. Вероятно, я отличаюсь в плохую сторону. Но среди мною в себе одобряемых качеств — дерзость по отношению к власти. Допустим, раньше всё время были какие-то доносы. Я даже не интересовалась. Меня спросили: «Вы хотите узнать?» Они же сейчас все как-то раскаялись. Я говорю: «Зачем? Узнать, что каждый третий был осведомителем?» Нет, меня это особенно не трогает. Я писала и писала. Это — обязательно. А с ними дела не имела. Но всё-таки нужно было себя так настроить, чтобы их не бояться. И не утратить достоинства. Они же как-то со мной пытались соотноситься. Могли награждать. Или пугать. Или угнетать. А самым примитивным способом наказывать или развращать являлась заграница. Однако я смолоду решила, что никогда не надо думать: поедешь — не поедешь? Такого искушения для меня быть не может. А ведь на этом многие рушились. Понимаете, человеку, действительно, тесно. У него нечто вроде клаустрофобии начинается. Почему — нельзя? У меня этого не было. Я же беспрерывно за кого-то заступалась. И сразу: «Никуда, никогда…» Ну и ладно. Страна большая. В ней хватит места. И Франция без меня обойдётся. И я без неё. Верно?

Был такой Виктор Николаевич Ильин в Союзе писателей. Куратор от КГБ. Генерал. Чего не скрывал. Однажды он ко мне подсел и говорит: «Первый раз прощается. Второй раз запрещается. А на третий — навсегда! — закрываем ворота». Я храбро сострила: «Посольские?» — «А ты, — он мне „ты“ говорил, — думаешь, нет? Такая недотрога?» Безусловно, это наводило на некоторые тревоги. Но и воспитывало: «А вы попробуйте!»

Известия: Вы так сказали?

Ахмадулина: Нет. Я так себя вела.

Известия: Наряду с беззащитной женственностью в вас есть жёсткие бойцовские черты. Вы любите в себе состояние куража, отваги, азарта заступничества? Сегодня доводится испытывать эту особую эйфорию — не трусить?

Ахмадулина: Разумеется, нынче не то время, когда преследовали моих ближайших друзей, высылали их из страны. Но про себя я так молю: лучше пусть меня, но никакого другого человека или собаку, или кошку. Лучше меня. Прошу! Я не боюсь. Это точно. Но пока как-то не покушаются, слава богу (смеётся). Я вовсе не боюсь за себя. Но мне знаком страх за товарищей. Всё же помню, как в тюрьме сидели Солженицын, Параджанов, Синявский с Даниэлем… Первые письма были в их защиту. Я часто писала. И, представьте, иногда помогало. Я ведь очень думала над текстом. Знала, как надо писать. Когда вот-вот должны были посадить Владимова, я обратилась к Андропову. Он тогда был главным не только по КГБ, но и по всему. Прошение отличалось изяществом — тут я особенно ценила слог (смеётся). Потому что, смотря как напишешь. А то так сочинишь, что всё дело испортишь. Со мной благосклонно встретились и побеседовали два генерала КГБ. Владимову предписали уехать за границу. Власти явно упустили время, когда со мной можно было обращаться, как со всеми. Кстати, весьма находчиво, по-моему, я вступилась и за Сахарова. Написала в «Нью-Йорк таймс», что если другие академики молчат, то вот вам я, почётный академик Американской академии искусств и словесности. Несколько лет назад девочка из «Московского комсомольца» меня строго спросила: «Почему вы в „Нью-Йорк таймс“ это опубликовали?» Я поинтересовалась: «А где в Советском Союзе можно было напечатать такое письмо? Разве что у вас, в „Комсомольце“?»

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

3 × один =